Многочисленные прусские племена, говорившие на литовском языке, уже были стерты с лица земли. До недавнего времени Литва изнывала под железной пятою ордена, так страшно теснившей ей грудь, что при каждом вздохе из сердца ее струилась кровь; Польша, правда, вышла победительницей из страшной битвы под Пловцами, однако в царствование Локотка потеряла свои владения на левом берегу Вислы вместе с Гданьском, Тчевом, Гневом и Свецем. Ливонский рыцарский орден посягал на русские земли и оба эти ордена надвигались на славянские земли, словно первый вал немецкого моря, которое все шире и шире заливало славянский восток.
И вдруг туча заслонила победное сияние крестоносцев. Литва приняла крещение из польских рук, а краковский престол вместе с рукой прекрасной королевны достался Ягайлу. Правда, орден не потерял от этого ни одной своей земли, ни одного замка, но он почувствовал, что силе противостоит теперь сила, он утратил цель ради которой существовал в Пруссии. После крещения Литвы крестоносцам оставалось только, вернуться в Палестину и охранять паломников, направлявшихся к святым местам. Но вернуться туда — это означало отказаться от богатств, власти, могущества, господства, от городов, земель и целых королевств. И вот орден заметался в страхе и ярости, словно чудовищный дракон, которому вонзилось в бок копье. Магистр Конрад боялся поставить все на карту и трепетал при мысли о войне с великим королем, властелином польских и литовских земель и обширных русских владений, которые Ольгерд отнял у татар; но большинство крестоносцев стремились к войне, сознавая, что нужно схватиться с врагом не на жизнь, а на смерть, пока силы еще не растрачены, пока не померкла еще слава ордена и весь мир спешит ему на помощь, пока папа еще не мечет громы и молнии на их гнездо, для которого делом жизни и смерти стало теперь не распространение христианства а сохранение язычества.
А тем временем перед народами и государями они обвиняли Ягайла и Литву в ложном, притворном крещении, утверждая, будто за один год нельзя осуществить то, чего меч крестоносца не мог добиться в течение столетий. Они возбуждали королей и рыцарей против Польши и ее властелина как против покровителей и защитников язычества, и их голоса, которым не доверял только Рим, разносились по всему свету, привлекая в Мальборк князей графов и рыцарей с Юга и с Запада. Орден обретал уверенность в себе, сознание своей силы. Мариенбург со своими грозными замками и предзамковым укреплением больше чем когда бы то ни было ослеплял людей своей мощью, ослеплял богатством, ослеплял видимостью порядка, и весь орден казался теперь еще более властительным и несокрушимым. И никто из князей, никто из рыцарей — гостей ордена, даже никто из крестоносцев, кроме магистра, не понимал, что со времени крещения Литвы произошло нечто такое, что, как и волны Ногата, которые как будто защищали страшную твердыню, тихо и неумолимо подмывает ее стены. Никто не понимал, что хоть и осталась еще сила в теле великана, но душа из него улетела; при взгляде на этот воздвигнутый «ex luto Marienburg», на эти стены, башни, на черные кресты на воротах, домах и одеяниях всякому вновь прибывшему прежде всего приходила в голову мысль, что даже силам ада не одолеть этой северной твердыни креста господня.
С такой же мыслью смотрели на нее не только Повала из Тачева и Збышко, который уже бывал здесь раньше, но и более проницательный Зындрам из Машковиц. Когда он глядел на этот муравейник вооруженных солдат, обрамленный башнями и высоченными стенами, лицо его омрачилось, и на память ему невольно пришли дерзкие слова крестоносцев, которые пригрозили когда-то королю Казимиру:
«Мы сильнее тебя, не уступишь — так до самого Кракова будем гнать тебя своими мечами».
Но тут замковый комтур повел рыцарей дальше, в Средний замок, в восточном крыле которого находились покои для гостей.
XXXIV
Мацько и Збышко долго сжимали друг друга в объятиях; они всегда любили друг друга, а теперь, после всех злоключений и несчастий, которые им вместе пришлось пережить, любовь их стала еще крепче. При первом же взгляде на племянника старый рыцарь догадался, что Дануси уже нет в живых, поэтому он не стал ни о чем расспрашивать, а только прижимал к груди молодого рыцаря, желая показать ему, что не круглым сиротою остался он на свете, что есть еще рядом близкая живая душа, готовая разделить с ним его горькую участь.
И только тогда, когда им стало легче от слез, Мацько после долгого молчания спросил:
— Опять ее отняли, или умерла она у тебя на руках?
— Умерла у меня на руках под самым Спыховом, — ответил молодой рыцарь.
И стал подробно обо всем рассказывать, прерывая свой рассказ слезами и вздохами, а Мацько внимательно слушал и тоже вздыхал.
— А Юранд еще жив? — спросил он, когда Збышко кончил наконец свой рассказ.
— Юранда я живым оставил, но не жилец он на свете, и, верно, больше я его не увижу.
— Так, может, лучше было не уезжать?
— Как же я мог оставить вас здесь?
— Ну, на одну-две недели позже, какая разница!
Збышко пристально на него поглядел и сказал:
— Вы и так, должно быть, хворали здесь? Краше в гроб кладут.
— Хоть и пригревает солнышко землю, а в подземелье всегда холодно и очень сыро, кругом-то замка вода. Думал, совсем захирею. Дышать тоже нечем, и рана от всего этого опять у меня открылась, ну… та самая, знаешь… из которой осколыш вышел в Богданце от бобровой струи.
— Помню, помню, — сказал Збышко, — мы ведь за бобром ходили с Ягенкой. Так эти псы держали вас в подземелье?
Мацько кивнул головой.
— Сказать по правде, — продолжал он, — косо они на меня смотрели, думал я, что добром это дело не кончится. Уж очень злы они на Витовта и на жмудинов, а еще больше на тех из нас кто помогает им. Напрасно толковал я им, зачем пошли мы к жмудинам. Они бы мне голову отрубили, но жаль было выкупа — деньги-то им, ты знаешь, слаще мести, — да и доказательство надо было иметь в руках, что польский король помогает язычникам. Мы-то были там и знаем, что бедные жмудины просят крестить их, только не хотят принять крещение из рук крестоносцев, а те притворяются, будто не знают об этом, и жалуются на них при всех дворах а с ними и на нашего короля.
Тут у Мацька началось удушье, так что он вынужден был на минуту умолкнуть; оправившись, старик продолжал:
— Может, я бы так и зачах в подземелье. Правда, за меня заступался Арнольд фон Баден, которому тоже важно было получить выкуп. Но он у них не в почете, они его медведем честят. К счастью, от Арнольда обо мне дознался де Лорш и поднял страшный шум. Не знаю, говорил ли он тебе об этом, скрывает он свои добрые дела… Он-то у них в почете, ведь один из де Лоршей был когда-то в ордене важным сановником, да и этот тоже знатен и богат. Де Лорш сказал крестоносцам, что он сам наш пленник, и коли они мне голову отрубят или я зачахну от голода и сырости, так и ему не сносить головы. Он грозился капитулу, что расскажет при всех западных дворах о том, как крестоносцы обходятся с опоясанными рыцарями. Немцы испугались и перевели меня в лазарет, где и воздух, и пища получше.
— С де Лорша я ни одной гривны не возьму, клянусь богом!
— С недруга брать — милое дело, а другу надо прощать, — сказал Мацько, — а раз немцы, как я слышал, уговорились с королем обменяться пленниками, так и тебе не придется платить за меня.
— А наше рыцарское слово? — воскликнул Збышко. — Уговор уговором, но ведь Арнольд вправе будет упрекнуть нас в бесчестности.
Мацько, услышав эти слова, огорчился.
— Можно бы поторговаться, — сказал он, поразмыслив.
— Мы сами себе цену назначили. Ужели мы сейчас меньше стоим?
Мацько еще больше огорчился; но в умиленном его взоре засветилась как будто еще большая любовь к Збышку.
— Умеешь ты блюсти свою честь!.. Такой уж ты уродился, — пробормотал он под нос себе.
И завздыхал. Збышко подумал, что это он по гривнам вздыхает, которые придется уплатить фон Бадену, и сказал: